Главная      Контакты
 
 

© Оригинал рисунка на сайте
www.napoleon1er.com

 

Посмертные письма

Наполеона Бонапарта

Графу Льву Николаевичу Толстому

(Фрагменты)

 

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Вот уже три года автор этих строк находится в спиритическом контакте с императором французов Наполеоном Бонапартом. Как это произошло и почему автор до сих пор не в дурдоме – отдельная история или, если хотите, песня. Автор не преминул бы начать именно с нее, но страшная клятва, данная императору, – не раскрывать всех обстоятельств дела до полного его завершения – связывает ему уста.

Автор убедительно просит не обращать внимания на то, что император по непонятной причине иногда принимает его за графа Л.Н.Толстого. Несмотря на неоднократные уверения автора, что он отнюдь не граф и что роман «Война и мир» – не его сочинение, император почему-то упорно игнорирует их, настаивая на том, что он как персонаж этого романа имеет полное право обращаться непосредственно к автору.

Автор решительно заявляет, что фрагменты из писем императора отобраны для публикации самим императором и никакой ответственности он как автор на себя не берет, ибо, по сути, является не автором, а всего лишь медиумом, выполняющим посмертную волю императора.

Виктор Коркия

Москва, 12 мая 2004 г.

 

 

Граф!

С тех пор, как смерть уравняла нас в правах, прошла эпоха – и, может быть, не одна. И я, и вы уже стали тем, чем должны были стать по воле Провидения. Прошлое виновно хотя бы в том, что прошло, и его нельзя не только изменить, но и оправдать. Любое оправдание будет большей или меньшей ложью, и вы, граф, знаете это как никто другой. Ибо то, что прошло, уже тем самым подписало себе приговор. Прошедшее есть преходящее. А преходящее изживает себя, еще не успев родиться. Оно, собственно, и рождается только затем, чтобы умереть – ни для чего другого. Настоящее никогда не приходит и никогда не проходит. Для таких, как мы с вами, граф, нет ни прошлого, ни будущего. И время, в котором мы пребываем, по сути, не есть время. У него нет протяженности, нет начала и конца, нет названия: я именую настоящим то, что мог бы назвать и вечностью. А мог бы – вслед за тайным советником Гете – остановленным мгновеньем. Но небытие останется небытием, как его ни назови. И ему безразлично, кто я – император французов, тайный советник или говорящий попугай.

 

 

Для меня, граф, главное – человек. Я всех своих солдат помню. По именам, кличкам. По росту, по возрасту. Про всех все знаю. И про меня все все знают. Армия – это семья. Понимаете? Солдаты – мои дети. У вас есть дети? У меня было пятьсот тысяч детей. Пятьсот тысяч, граф! И я ими пожертвовал. Ради Франции. Помните Авраама? Как он мучился, когда его еврейский бог приказал ему принести в жертву Исаака. А потом ангел отклонил меч, и Исаак остался жив. А я пожертвовал моими детьми, и Бог принял мою жертву. Они называли меня le petit caporal – маленький капрал. А теперь они – прах и тлен. Когда я слышу их голоса из-под земли, я не слышу себя. Никто не знает, что такое жертва, а я знаю. Я дал битву при пирамидах. Я чувствовал себя праотцем, патриахом, библейским вождем. Эти письма, граф, – мой Завет, который я оставляю вам, Европе, человечеству.

 

 

Вечность – это когда тебя нет там, где ты есть. Не понимаете? Я тоже не сразу это понял. Чтобы это понять, нужно сначала завоевать Париж, а потом сдать его. А потом – взять вновь без единого выстрела. Каждый выстрел – это выстрел в себя. Кто стреляет в других, стреляет в пустоту. Только стреляя в себя, попадаешь в Историю.

 

 

Я люблю спать под грохот канонады. Артиллерия – моя страсть. Пушка – это чудовищный орган. Он извергает семя, оплодотворяющее историю. Но истории никто не знает. Не хочет знать. Вы помните, на какую ногу хромал Талейран? А какого глаза не было у Кутузова?

 

 

Настоящая мысль рождается только в пустой голове. А если у вас голова переполнена мыслями, ничего нового она не родит. Меня тревожит состояние умов. Вас не тревожит? У вас есть состояние? Или у вас одни гуманные побуждения? Гуманные побуждения – это чума. Им нельзя потакать. Нельзя предаваться. Это предательство по отношению к своему дару, к своей судьбе. Если вы во власти гуманных побуждений, вы потеряны для истории, для будущего. Вы – ничто, и имя вам – Ничтожество.

 

 

Вы любите чай? Я проиграл русскую кампанию, потому что не мог понять, как русские пьют пять, шесть, семь стаканов чая в один присест. Как вообще можно пить в один присест! После второго стакана чая у меня кружится голова, после третьего отнимаются руки и ноги, после четвертого кровь вскипает, как волна, после пятого я не помню, кто я есть, а после седьмого твердо знаю, что я – граф Лев Толстой, великий писатель земли русской, и ненавижу Наполеона Бонапарта как заклятого врага рода человеческого!

 

 

Человекообразие русских на иностранцев действует угнетающе. Угнетенная психика выдает их с головой. У вас в России людей с угнетенной психикой называют угнетателями. Русская идея идеализирует психопата в образе угнетателя. Русский не может быть психопатом. Угнетатель не может быть русским. Иностранец не может быть иностранцем, не будучи шпионом. Не отрицайте, граф, это именно так. Поэтому русский чувствует себя в России иностранцем, еврей – русским, негр – китайцем, а китаец ничего не чувствует, кроме того, что все они – живые трупы с угнетенной психикой.

 

 

В детстве меня била мать. У вас в детстве была мать, которая вас била? А у меня была. Она меня била и приговаривала на корсиканском наречии: «Узурпатор! Узурпатор! Узурпатор!» У вас мать приговаривала? А у меня приговаривала: «Узурпатор! Узурпатор! Узурпатор!» Почему узурпатор, почему именно я – до сих пор не понимаю. Мать, почему?! Слышите? Это она молчит. Так молчит история перед тем, как стать вечностью, небытием, тьмой. Тьма, граф, бывает только египетская. Я завоевал Египет, а тьма завоевала меня. Я во власти тьмы, она переполняет меня, я не знаю, как от нее избавиться, она внутри меня, как я – внутри нее. Мать, я не узурпатор! Я император французов, я сын твой.

 

 

Мой отец умер до того, как я родился. Или до того, как я стал понимать, что родился. Вы меня понимаете? Я родился, а отца нет. Где отец, спрашиваю я мать, а она молчит на корсиканском наречии. Вы знаете, что значит это молчание? Молчание – это омерта. Закон молчания. Это значит: молчи, пока не умер. Только мертвые имеют право говорить. Потому что никаких других прав у них нет.

 

 

Я стал самим собой, когда стал императором. До этого я знал, что я есть, но не знал, кто я. Человек может стать самим собой, только умерев или став императором. Когда вы умрете, вы поймете меня, а пока, прошу вас, поверьте. Мой отец не верил, поэтому и умер. Он думал, что у него будет его сын, а у него родился император. И он умер, потому что не мог вместить в себя этого чувства. Он был добрый человек, но он был корсиканец, а корсиканец не может жить с таким чувством. И мой отец умер. Доброго человека закопали в землю, а его сын завоевал полмира и стал для всех корсиканским чудовищем. Корсиканское чудовище – это я. Вы верите, что я – чудовище? Посмотрите на меня. Что во мне чудовищного? Чудовищно то, что мой отец умер, не дожив до всего этого. Доживи он хотя бы до этих слов, он умер бы от счастья, что породил такого сына, которого весь мир считает чудовищем. А так умер – и все. Как у вас говорят: приказал долго жить. Что это за поговорка? Объясните, граф. Почему «долго жить» в России означает смерть? У вас есть долгожители?

 

 

Я испытываю странное волнение, когда портной снимает с меня мерку. Я смотрю на его движения, и мне хочется его убить. Он пытается втиснуть меня в пространство, у которого есть мера. Все измеримое пугает меня. Я читал, что древние греки боялись пустоты и бесконечности. А я только и чувствую себя – в пустоте и в бесконечности. Я не древний грек, я боюсь себя, измеренного не мной, я умираю в пространстве трех измерений, я могу жить только вне своей жизни

 

 

Говорят: равенство перед законом. Перед каким законом – божеским или человеческим? Или – перед законом природы? Почему перед законом, а не перед зеркалом? Взгляните на себя в зеркало, увидите ли вы равенство? Понимаете, граф? Мы не равны самим себе – что же говорить о других?

 

 

Кто насилует историю, насилует свою мать. Но история любит, когда ее насилуют. Только те, кто насилует Историю, становятся историческими личностями. А до прочих ей дела нет.

 

 

Говорят, газеты обвинили вас в скотоложстве. От души поздравляю, граф. Я не доверяю писателям, которые не удостоились подобных обвинений. Боюсь только, что вы с вашим «не могу молчать» именно здесь и промолчите. Согласен, отвечать на такое обвинение унизительно. Но я бы все-таки ответил – примерно так: «Должен признать, господа, что обвинение в скотоложстве не лишено оснований, так как время от времени я вынужден путаться со скотами вроде вас по роду своей деятельности». Впрочем, что, кому и как отвечать – дело ваше: вы писатель, вам и карты в руки.

 

 

Я стал коньяком, тортом, чаем, ночным клубом. Вы – кораблем, собранием сочинений, библиотекой. Оба мы памятники – и знаете чему, граф? Человеческому беспамятству! Остается только имя, только пустой звук. А есть ли в нем смысл, нет ли – никого не волнует.

 

 

Вы безусловно правы, граф, говоря: чем ученее человек, тем он глупее. Вообще, глупость – непременное качество просвещенного ума. Дикарь всегда по-своему дико умен, ему не на что рассчитывать, кроме как на свою дикость, а просвещенный человек всегда рассчитывает на просвещение. Ученый гордо скажет вам, что вода состоит из атомов водорода и кислорода, но ему и в голову не придет, что вода прежде всего состоит из мокрой материи.

 

 

Фонограф – ужасное изобретение. Все изобретения в равной степени ужасны. Изобретатели – враги человечества. Они хотят подменить в нем все человеческое. Человек не должен отождествлять себя с говорящей вещью. Братья Монгольфье изобрели не воздушный шар, а мыльный пузырь. Самовар – это настольный паровоз, его кпд близок к нулю. Что такое фонограф? Зачем вам человеческий голос, оторванный от человека, граф? Неужели вы думаете, что ваша страждущая душа может найти себе пристанище на каком-то скрежещущем валике? Неужели вам кажется, что, вырываясь из этого безобразно хрипящего раструба, она обретет покой, волю, просто отдохновение? Когда фонографы заполонят мир, в нем не останется ничего истинно прекрасного. Не останется и рода человеческого, граф. Вы знаете, я презираю его, но к фонографам я не могу испытать даже презрения. И – попомните мои слова! – фонографам нужны только фонографы. Ни вы, ни я, ни Руссо, ни Леонардо им не нужны. Я прогнал Фултона, так как он хотел заменить парус паром. Но пар победил – не только парус, но и меня. Не только меня, но и все человечество. А в итоге? Мужчины надели на свои головы паровозные трубы вместо шляп. И эти так называемые цилиндры продержались на головах сто лет. Сто лет самые умные головы испускали пар, как последние идиоты! В том числе и вы, граф, не отрицайте. Иначе вы бы не бросили свою Анну под паровоз. Такое мог придумать только цилиндр, вообразивший себя человеком.

 

 

Говорят, вы были на Бородинском поле. Зачем вам это понадобилось? Если вы не знаете, что такое поле, спросите меня. Поле – это широкое пространство, ограниченное горизонтом. Я всегда стремился к горизонту, граф, я искал свое поле. Стремление к горизонту всегда приводит на поле битвы.

 

 

Архимедова сила выталкивает мое тело из воды. А какая – исторгает из него душу? Какая – выталкивает меня из этого мира? Как назвать то, чему нет названия? Как одолеть неодолимое? Каждый день я задаю себе эти вопросы. Я знаю, что на них нет ответа. И я, граф, ищу не ответ. Время движется по кругу. Если не выйти из круга, незачем жить. Забвение окружает меня. И я выхожу из себя, чтобы выйти из окружения.

 

 

Три русские национальные черты, граф, это – самозванство, самодурство и самоедство. Самозванец называет сам себя, как ему взбредет в голову, самодур сам себе дурит голову на каждом шагу, а самоед что ни день ест себя поедом в дикой тоске от того, что как ни назови себя, как ни дури себе голову, а кроме самого себя в России есть нечего.

 

 

«Дискриминация женщин – это палка о двух концах», – говорит мадам де Сталь. По-моему, она даже не понимает, сколь двусмысленна эта фраза. Я приказал ей не показываться мне на глаза. И что вы думаете? На следующий день она является в Тюильри как ни в чем ни бывало. «Мадам, кажется, я приказал вам не попадаться мне на глаза», – говорю я. И что вы думаете? «Сир, – говорит она, – палка о двух концах не такой предмет, который показывают на людях». Страшная женшина!

 

 

Все писатели, граф, в XVIII веке были моралистами, в XIX – реалистами, в XX – модернистами, а после XX века не будет никаких писателей: свобода слова прихлопнет литературу как муху.

 

 

Для вас, русских, писатель больше героя. Это извращение, граф. Помните эпитафию, которую сложил для себя Эсхил? Он ни словом не обмолвился, что он поэт. Он был горд тем, что его мужество помнят Саламинский пролив и Марафонская роща.

 

 

Мне не дает покоя одна мысль. Мысль о том, что после меня буду не я. Сколько ни думаю, не могу понять, кто этот не я, который после меня. Это меня томит, не дает спать вечным сном. Всем кажется, что я сплю, а я бодрствую. После смерти это неприлично, я знаю. Знаю, а поделать ничего не могу. Смотрю в одну точку, а вижу две или три. Или минус три. Вы знаете, что такое минус три? Только не говорите, что минус на минус дает плюс. Минус на минус дает минус в квадрате! Вам не кажется странным, что математики скрывают от всех этот очевидный факт? Они хотят, чтобы человечество ничего не знало о квадратуре минуса, хватит, мол, с него и квадратуры круга. Я говорил об этом с Лапласом. Я предложил ему основать новую науку – минусологию. Как вы думаете, что сказал мне Лаплас? «Не забивайте себе голову этой чепухой, сир. Лучше сделайте меня графом. Или сенатором». Я сделал его графом, сделал сенатором – и что же? Он исключил Господа Бога из механизма Вселенной! «Зачем вы это сделали, граф?» – спросил я его. Как вы думаете, что ответил Лаплас? «Господь Бог не является физической величиной, сир. Его нельзя измерить или взвесить. Поэтому в теории им можно пренебречь». – «Я не хочу, чтобы мои сенаторы пренебрегали Господом Богом, граф». – «Сир, я пренебрегаю им только в теории». – И удалился с чувством собственной правоты, даже не поклонившись. Потому что у него в сердце не Господь Бог, а минус в квадрате!

 

 

Архимед искал точку опоры, чтобы перевернуть землю, пока Галилей не доказал ему, что она вертится. Но весь ужас в том, что вертится и сама точка опоры – вертится вокруг своей оси, вокруг своего невидимого минуса. Происходит жуткое раздвоение всего сущего на ту видимость, которую видят все, и ту невидимость, которой не видит никто. Все неделимое делится на самое себя. Все неповторимое повторяется в своей неповторимости. И знаете почему, граф? Потому что мокрая материя делает свое мокрое дело. От этого – затмение умов, провалы в памяти и потопы революций.

 

 

Законы природы нельзя описать ни словами, ни числами. Формула тяготения отталкивает меня своим притяжением. Вес моего тела не делится на квадрат расстояния до моей смерти. Моя душа стеснена предчувствиями, а не предсказаниями. Я преодолеваю время, не измеряя, а изменяя его.

 

 

Я слышал, что в Китае всего две реки и они текут навстречу друг другу. Вам не кажется странным, что англичане завоевали Индию, а Китай – не смогли. Я много думал об этом. Почему Индию можно, а Китай нельзя? Может быть, потому, что никакого Китая нет, а есть просто китайцы, которым нет числа? Обратите внимание, китайцы есть везде. У меня предчувствие, что они – истинные завоеватели мира.

 

 

Я враждовал с церковью, как и вы. Но меня не отлучили, ибо боялись. Пий вздрагивал, когда слышал мое имя. Во время моей коронации его била дрожь. Он мог уронить мою корону. Я сам возложил ее на себя. Поверьте, граф, это страшнее, чем наложить на себя руки.

 

 

Иногда мне кажется, что я – это не я, а сумасшедший, который представляет себя мной. У этого сумасшедшего состоятельные родственники, они, конечно, не преминули посадить его в сумасшедший дом, но сделали так, чтобы он чувствовал себя собой, то есть мной. В палате стоит трон с балдахином, врачи прикидываются маршалами, министрами и сенаторами, санитары щеголяют в гвардейских мундирах, а Главный врач – папа римский – заключил со мной Конкордат.

 

 

Моя память не хранит мелочей. Помню солнце Аустерлица, его зарево. Помню Бородино на закате. Помню пожар Москвы, лижущие небо языки пламени. Это был ад наяву, граф. Провидение показало мне его, чтобы я ужаснулся. И я ужаснулся – не ему, а тому, что есть Провидение. Я верил в него и до того, но одно дело верить, а другое – видеть воочию. Вы читали Игнатия Лойолу, основателя ордена иезуитов? Если нет, почитайте, граф. Его «Духовные упражнения» стоит знать всем, кто берет в руки перо. Одно из них заключается в том, чтобы представить себе, что видишь обширные костры, разложенные в Аду, причем душа помещается в огне, как в темнице. Вы находитесь в темнице огня, граф. И думаете, что это – свет божий.

 

 

Бельгийский крестьянин, мой проводник на поле Ватерлоо, якобы сказал: «Если бы его лицо было циферблатом часов, у меня не хватило бы духу взглянуть, который час». Странная фраза, не правда ли? Крестьяне так не говорят. А от бельгийцев я вообще никогда не слышал ничего путного. Но самое странное, граф, что я (с моей абсолютной памятью!) не помню лица этого проводника. Его стерло начисто, вместо лица – пустота, и из этой пустоты, как змея, выползает эта фраза. Я воочию вижу эту змею, слышу ее шелест, чувствую, как ее жало впивается в мой мозг, и смертельный яд растекается внутри меня, затмевая сознание. Это английская змея, граф, ни в какой Бельгии такие змеи не водятся! Кто же был мой проводник, если он перед решающей битвой подбросил мне такую змею? Я вас спрашиваю, граф, вы же все знаете. Или у вас не хватает духу сказать? Меня не боитесь, Бога не боитесь, а его боитесь! Тогда я скажу: мне как Антихристу не подобает бояться Диавола. Вы назвали его именем повесть, а вот описать, как следует, не решились. Хорошо, я сделаю это за вас. И сделаю так, что все, кто попытается прочесть, какой час написан у меня на лице, вздрогнут. Вздрогнут, граф, не сомневайтесь. Царство Божие внутри вас, а геенна огненная – внутри меня! И мне ли не знать, какая змея меня укусила! Однако час моего Апокалипсиса еще не пробил. И когда я говорю с вами, граф, я говорю именно с вами – и только с вами. Для всех остальных циферблат моего лица пуст, и роковые числа не проступают на нем.

 

 

«И возвед Его на высокую гору, диавол показал Ему все царства вселенной во мгновение времени, и сказал Ему диавол: Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ибо она предана мне, и я, кому хочу, даю ее; и так, если Ты поклонишься мне, то все будет Твое». Во мгновение времени все было мое, граф, и все превратилось в прах. Ибо я, тот, кого нарекли Антихристом, не стал поклоняться диаволу.

 

 

Иногда мне кажется, что я лежу не в гробнице, а в икосаэдре. Или в додекаэдре. Лежу и не могу понять, кто заключил мое тело в такую геометрическую фигуру? С какой целью? И почему в икосаэдр, а не в пирамиду, как фараона? Вы представляете себе икосаэдр? Дом Инвалидов построен не для того, чтобы я лежал в икосаэдре! Неужели самый прославленный полководец всех времен не заслужил пирамиды, как Хеопс, о котором известно лишь то, что он якобы был?

 

 

Настоящие немцы, граф, – это австрийцы. Габсбурги – тысячелетняя династия, я недаром породнился с ними. Конечно, они вырождаются, но за тысячу лет выродятся и Бонапарты. Трехсотлетний аристократ – это аристократ, а тысячелетний – выродок или ублюдок.

 

 

В ночь перед битвой воин не должен смотреть на огонь. В ночь перед битвой воин должен смотреть на звезды.

 

 

Древние греки не считали руины достойными внимания и восхищения. Что было древностью для древних, граф? Что было древностью, когда исторической памяти не существовало? Неужели пройдет каких-нибудь семь-восемь тысяч лет, и я тоже окажусь на дне всемирной истории? Меня охватывает тихий ужас, граф. Я не могу представить себе этого потопа времени, у меня не хватает воображения. А ведь когда-нибудь так и будет.

 

 

Новые глупости приходят на смену старым. Жизнь – если не сон, то мираж. Вам не кажется, граф, что мир высосан Богом из пальца?

 

 

Может быть, есть звезды, лежащие поперек Млечного Пути. Физика не допускает такого утверждения. Лаплас говорит, что звезды не могут лежать ни вдоль, ни поперек. «Они, сир, вообще не лежат». Говорит и смотрит на меня, как Галилей на инквизитора. Он готов отречься от любых своих слов, стоит мне только возразить. Но я не возражаю. В конце концов, законы природы пишет не он, а Господь Бог. Хотя, по мнению Лапласа, для науки совершенно неважно, кто их пишет. А по-моему, нет ничего важнее.

 

 

Красота не должна быть повседневной, граф. Повседневность – вот что убивает и красоту, и любовь. Нужно повседневно избавляться от повседневности. Но разве сама эта мысль не кричит о том, что сие невозможно в принципе?

 

 

Простите за откровенность, граф, но вы плохо знаете людей. Потому что вы плохо знаете самого себя. Вы себя выдумываете и хотите походить на свою выдумку о самом себе. Втайне вы сочувствуете Каренину и завидуете Вронскому. Вы хотели, чтобы Анна бросилась вам на шею. А она не бросилась. Она любила Вронского и не обращала на вас, великого писателя, никакого внимания. В отместку вы бросили ее под паровоз.

 

 

Я не знаю, как устроен вечный двигатель, и мне он не нужен. Я не знаю, что такое время, и Машина Времени мне не нужна. Я не знаю себя, и что говорят обо мне, мне безразлично. Ибо, что бы ни говорили, это говорят те, кто не знает, что такое война, что такое слава и что такое смерть.

 

 

Чтобы выиграть сражение, достаточно на него решиться. И достаточно хоть на миг усомниться в себе, чтобы проиграть его. В этом вся тайна военного искусства, граф! И оно именно искусство, ибо только художник опирается на себя и природу, а не на время или обстоятельства.

 

 

Я мучительно думаю о том времени, когда люди обретут бессмертие и станут богами. Не сомневаюсь, рано или поздно это произойдет. Не может не произойти. Если я есть, мое бытие возможно. А что возможно, то рано или поздно свершится. Вот тогда-то и наступит Конец Света, граф. А до тех пор о нем можно не беспокоиться.

 

 

Истинное слово не произносится вслух и не предается бумаге. Ветер пишет его рябью по воде, отражения звезд проступают сквозь него, как стигматы иных миров, невидимые светила озаряют его светом, исходящим ниоткуда. Это слово евангелист Иоанн называет Богом, но оно безмолвствует.

 

 

Высшая математика – это драма, действие которой разворачивается в бесконечно малой окрестности епсилон. У вас есть бесконечно малая окрестность, граф? Если нет, ваша жизнь лишена всякого смысла. Как, впрочем, и всякая жизнь человеческая. Я понял это, когда посетил Мальмезон после смерти Жозефины. Для чего я выиграл 60 сражений? Для чего превзошел славой Цезаря и Ганнибала? В бесконечно малой окрестности епсилон все стремится к нулю. Я шел мимо ее любимых деревьев, и они шелестели так же, как тогда, когда мы впервые целовались под их шелест. А теперь они так же шелестят, а ее нет. И когда не будет меня, их шелест не изменится. Зачем завоевывать пространство, если нет выхода из бесконечно малой окрестности собственной жизни? Из этого жалкого мгновенья, которое не в силах остановить тайный советник Гете. И вы, граф, тоже. Одна Жозефина могла это сделать. Но ее больше нет, и этим деревьям все равно, что под их шелест плачет император французов.

 

 

Моя жизнь – величайший роман. И когда-нибудь он будет написан величайшим писателем. Я говорил об этом Коленкуру, Лористону, Бурьенну – многим. Они смотрели на меня как на больного. Они кивали головой, улыбались, поддакивали, но думали, что я сумасшедший, что это бред.

 

 

Проблемы – хлеб политиков, и они сами порождают их, чтобы их же разрешать. На том и держится государственная власть. Уберите проблемы и власть рухнет в тот же миг.

 

 

Англичане не просто отравили меня. Сначала они отравили мне жизнь. А потом и меня самого. А потом – память обо мне. Вообще они – ядовитая нация. Они заменили остроумие юмором. Юмор – это специфический английский яд, который впрыскивается в чужой язык и разлагает его изнутри. В будущем все будут говорить по-английски с китайским акцентом. Вы писали на мертвом языке, граф.

 

 

Я вижу звезды, свет от которых летел до меня сотни, тысячи и миллионы лет. Вот они – все на расстоянии взгляда. Глядя на звезды, мы созерцаем вечность. Она простирается не вперед, а назад. Обмануть прошлое нельзя. Поэтому будущее меня не волнует.

 

 

Нужно утвердить себя во мнении черни, чтобы не зависеть от нее. Ваш князь Андрей ошибался, полагая, что так важен Тулон. Важен Вандемьер – решимость смести чернь картечью, невзирая на то, что будут говорить у вас за спиной.

 

 

Все мы идем по дороге заблуждений. Эта дорога и ведет нас – к смерти, к истине, к храму, к пропасти – никто не знает куда. Направление всегда выясняется тогда, когда нас уже нет и ничего нельзя изменить.

 

 

Дидро хотел заменить Господа Бога энциклопедией, Вольтер – остроумием, Гельвеций – разумом, Руссо – общественным договором, Робеспьер – гильотиной. А Господь Бог заменил их всех мной.

 

 

Китайские мандарины и китайские императоры – не одно и то же. Расстояние от Земли до Луны и расстояние от Луны до меня – разные расстояния. Когда мне предлагают взглянуть на себя со стороны, я спрашиваю: с какой стороны? Из Америки я выгляжу не так, как из Индии, из Москвы – не так, как из Лондона. Человек может измерить собой себя, но не другого.

 

 

14 июля умолкают певчие птицы. И взятие Бастилии пришлось именно на этот день. Я не верю в такие случайные совпадения. Провидение что-то хочет этим сказать. Может быть, то, что свобода отнимает голос? Тайные знаки природы у всех на виду. Но они недоступны человеческому разумению.

 

 

Время живет своей жизнью. То забегает вперед, обгоняя себя, то застывает на бегу, как дерево, то плывет – плавно, как облако, отраженное в воде.

 

 

Если бы Альпы не возвышались над Европой, а уходили вглубь, как впадина, то Альпийский пролив отделял бы Италию от материка, а водолазы назывались бы альпинистами.

 

 

Право не уничтожает бесправие, а только свидетельствует о его существовании. Собственно, право – это и есть бесправие, разбитое на статьи и параграфы. Хотите узнать, на что способен человек, – прочтите уголовный кодекс.

 

 

То, что у осьминога восемь ног, – полбеды. Ужас в том, что все они растут из одной головы. Вы только представьте, граф, что ноги растут у вас из головы. Что ваши мысли извиваются, как щупальцы. Что вы можете существовать только под водой. И что чернильная муть, которую вы испускаете из себя, спасаясь от тех, кто стремится вас сожрать, – это ваш роман.

 

 

Размышление сокращает жизнь, действие раздвигает. Смерть – это не просто бездействие. Это мысль, замкнутая в самой себе, это черная дыра беспамятства, из которой нет возврата. Ты помнишь то, чего нет. Вот что страшно.

 

 

Моя мать разрешилась от бремени в одной из комнат, устланной старинными коврами с изображением героев Илиады. Я никогда не придавал этому значения, но мои апологеты сразу увидели символический смысл. Так устроено зрение человеческое, мы видим прошлое через настоящее и настоящее через прошлое – взгляд всегда обращен назад. Когда я осознал это, я перестал оглядываться. И скрытое от всех предстало моему взору.

 

 

Полководец не тот, кто выигрывает сражения. Писатель не тот, кто называет вещи своими именами. Ученый не тот, кто открывает законы природы. Главное, что делает человека великим, – его легенда. Если она остается в памяти и будоражит воображение, дело сделано. Если нет – считайте, что ваша жизнь пропала даром.

 

 

Суета сует, граф, и все суета. Истинно все – и мудрость Соломонова, и моя слава, и ваше перо. И мир – суета, и война суетна; посему и Закон печется лишь о суетных и недостойных попечения; посему и Революция, сей закон беззакония, воплощает лишь суету сует, возведенную в принцип. Кто хоть раз хоть на миг ощутил это, уже не принадлежит ни себе, ни отечеству своему, ни – страшно сказать – Богу.

 

 

Я существую, следовательно я существую. Существующее всегда существенно. Тавтология – закон Абсолюта. Мне нечего сказать тем, кто считает, что все относительно. Они не существуют для меня, а я – для них. Следовательно, и говорить нам не о чем.

 

 

Каждый невидимый минус – это незримый плюс. И каждый незримый плюс – невидимый минус. Отрицание минуса, граф, приводит к отрицанию самого себя, то есть к смерти или к сумашествию. А что такое плюс? Во-первых, минус в квадрате, как сказано выше. Но главное: плюс – это распятие Господа нашего Иисуса Христа, доведенное до математического символа. Вы понимаете, граф! При желании можно трактовать Господа Бога как математический символ! У меня нет такого желания, а логика навязывает мне его. Мне, вам – всем! Не потому ли каждый, кто мыслит логически, рано или поздно сходит с ума?

 

 

Они забрали у меня сына. Наследника, первенца. У вас есть наследники? Берегите их, умоляю вас. У кого нет наследников, нет ничего. Все, что он делает, пойдет прахом. Когда я увидел ваш портрет, я все понял. Они лишат вас наследников, граф.

 

 

«Мне отмщение и аз воздам». Это эпиграф ко всей жизни человеческой. Вы поистине великий писатель, граф. Нет воздаяния – ни в этом мире, ни в том.

 

 

Скажите, граф, может ли Господь Бог сделать так, чтобы палка не была о двух концах? Или вы полагаете, что есть только один конец – смерть, а Конец Света – метафора? Но тогда нет и смерти: палка может иметь либо два конца, либо ни одного – если согнуть ее и превратить в обруч. И это не метафора, это – метаморфоза. Я боюсь метаморфоз, граф. Но они есть и с этим нельзя не считаться. Куколка превращается в бабочку, новорожденный – в старика, бедный корсиканец – в императора французов. То, что у времени нет конца, ничего не доказывает. Может быть, это обруч, стягивающий мир в одно целое. И стоит Господу распрямить его – наступит Конец Света.

 

 

Бог сотворил человека от скуки, от одиночества, от ненависти к самому себе, который все может.

 

 

Однажды в Итальянском походе я увидел картину, которой не забуду никогда. Впереди, над уютной зеленой долиной, возвышались три горы, и на вершине каждой из них стоял небольшой городок, залитый солнцем. Представьте, граф: бездонное, синее, как море, небо, золотое июньское солнце, зеленая долина внизу и три безвестных городка с красными черепичными крышами на горизонте. Никогда в жизни я не видел ничего прекраснее! И вдруг меня пронзила мысль, что кто-то видит эту красоту каждый день и не замечает ее. И тогда я сжег эти городки. Я плакал, когда они горели. Дым небытия окутывал их по моей воле. Но я не мог поступить иначе. Я должен был это сделать. Чтобы те, кто не замечал этой красоты, заметили ее отсутствие.

 

 

Вы, конечно, помните слова Бетховена: «Быть Бонапартом и стать императором. Какое падение!» Эх, Людвиг, Людвиг! И ты оказался глух к музыке Истории, к слепой поступи столетий. Я, как и вы, граф, люблю Бетховена. Каждая его симфония – это битва звуков, грандиозное сражение с той последней немотой, которая ждет каждого. Эх, Людвиг, Людвиг!.. – Стать императором и остаться Наполеоном!

 

 

В молодости я пробовал писать, а потом оставил это занятие. Может быть, эти письма – моя вторая молодость? Не знаю.

 

 

Не все умещается между небом и землей, граф. Не все отражается во времени, как в воде. Не все происходит из одного колена Давидова. Не все заканчивает свой путь, рассыпаясь в прах. Я читаю по звездам то, что написано огненными письменами. Я беседую с теми, кто скован подземной немотой. Я испытываю трепет, рассекая мыслью бессмертные тени. Я ненавижу себя за то, что я есть, когда меня нет.

 

 

Власть божественна не потому, что она от Бога, а потому, что Бог – от нее.

 

 

Время не утекает в прошлое, а вытекает из него. Кто не понял этого, не должен заниматься политикой. Он будет плестись в хвосте событий, докапываться до их причин, а политик должен действовать так, словно никаких причин нет, а есть одни следствия, и нужно уметь использовать их до того, как они станут причинами иных событий.

 

 

Если глухому сказать, что он глухой, он ничего не поймет. Не потому, что он дурак, а потому что глухой и ничего не слышит.

 

 

Талейран скрывает под языком все мысли, которые приходят ему в голову с подветренной стороны. Я не обращал на это внимания, пока не понял, что у этой крысы не язык, как у нас с вами, а раздвоенное змеиное жало. Чтобы удостовериться в своей догадке, я вызвал его и приказал высунуть язык. Он, конечно, наотрез отказался, сославшись на то, что органически неспособен показывать язык государю. Тогда я сказал, что увольняю его в отставку. «Воля ваша, сир», – прошипел он со змеиной улыбкой и захромал к двери. А в дверях обернулся и показал мне язык. Галантный французский язык без всякого намека на раздвоение. Вы представляете, граф? Эта крыса вместо того, чтобы честно сознаться, что она змея, пыталась ужалить меня своим светским шармом.

 

 

Я не могу допустить, чтобы мысль о смерти приходила мне в голову, когда ей заблагорассудится.

 

 

Когда человек открывает в себе себя, он как Господь Бог становится един в трех лицах: он – не только он сам, но одновременно – и отец самого себя, и свой собственный сын.

 

 

Я слышал, граф, что вы не любите стихи. Честно признаюсь, я тоже. Но некоторые строки почему-то застревают в памяти. Причем не Гомер, не Данте или, на худой конец, Расин, а вот это:

О чем кузнечики стрекочут,

Когда их бабочки щекочут?

Я знаю, что это не поэзия, но почему-то помню. Почему, граф? Что заставляет меня, выигравшего больше сражений, чем Александр, Цезарь и Ганнибал, вместе взятые, повторять про себя эту рифмованную глупость?

 

 

История – большая История, граф! – есть только на Западе, как большие пространства – только на Востоке. Большое пространство – это пустыня. И Восток – это пустыня. И прежде всего – пустыня духа. Редкие оазисы, как Омар Хайям или Конфуций, лишь подтверждают это. Время на Востоке не движется вперед, как на Западе, а ходит по кругу. На Западе – ученые, на Востоке – мудрецы. На Западе – знание, на Востоке – созерцание. На Западе – армия, на Востоке – орда. Киплинг, хоть и англичанин, сто раз прав, говоря: «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут». А Россия, граф, между Западом и Востоком. Между молотом и наковальней. Для Европы вы всегда останетесь азиатами, для Азии – европейцами. И не тешьте себя иллюзией, что однажды исторический выбор будет сделан. У вас нет выбора, граф.

 

 

Я делю человечество на юристов и артиллеристов. Юристы говорят о правосознании, оперируют гипотезами, дефинициями и санкциями. Артиллеристы всему предпочитают картечь.

 

 

Вас считают великим писателем, но не читают. А то, что читают, объявили чтивом и не считают литературой. Как так может быть, граф? Говорят: не каждый, кого читают, – писатель. Допустим. Но тот, у кого нет читателей, не может называться писателем. Не то что великим – никаким. Иначе гибель литературы неизбежна. Или я что-то недопонимаю? Тогда считайте меня поэтом, выигравшим 60 сражений. А вы, граф, можете по праву называть себя победителем Наполеона.

 

 

«То, что невыразимо в словах, неистощимо в действии», – сказал какой-то древний китаец. Откуда он это знал, граф? Он чертил кисточкой иероглифы, созерцал горы и облака, смотрел, как вдали небо сходится с землей, и на своем китайском языке выразил то, до чего не додумались ни Платон, ни Аристотель.

 

 

Все, что происходило со мной, сначала всегда происходило в моем воображении. Я увидел битву при пирамидах, когда взял Тулон, Бородино встало перед моим мысленным взором в ночь после Аустерлица. Когда я возлагал на себя корону, я знал, что отречение неминуемо. Я знал, что пожар Москвы освещает мне путь к Ватерлоо, знал, что закончу свои дни пленником ненавистных мне англичан. Но я покорился судьбе как путеводной нити, и она привела меня в вечность.

 

 

Иногда мне приходит на ум, что, будь Луна квадратной, вся история сложилась бы по-другому

 

 

Я редко играю в карты. Хотя мне всегда везет. Когда выпадает флеш-рояль, я чувствую, что лицо у меня деревенеет. Лучше бы каменело, но каменное лицо – привилегия аристократов. Я сижу с деревянным лицом и смотрю на Мюрата, у которого стрит, на Бертье, у которого нет никакой комбинации. И чувствую, что у меня за спиной стоит Талейран. Он всегда за спиной у того, кому выпал флеш-рояль. Сейчас он наклонится и шепнет, что герцог Энгиенский по моему приказанию расстрелян. И захромает прочь, к дамам, которые своими веерами нагоняют на меня смертельную тоску. Знаете, что он им скажет? Он, подтолкнувший меня к этому убийству. Сделавший все, чтобы мои руки были в крови Бурбонов. Скажет, что он предупреждал, что это хуже, чем преступление, – это ошибка. Сильная фраза, граф, – историческая! Я потом часто повторял ее про себя. Талейран умеет шепнуть так, что ты вздрагиваешь. Я хорошо владею собой, граф. Но бессмысленность всего убивает. Что с того, что у меня флеш-рояль? Что политическая игра исходит из политической необходимости! Дамам с веерами это все равно. Они знают, что такое развод. А что такое расстрел – не понимают. Сломанный веер – это трагедия. Остальное – повод для злословия у меня за спиной. И мой проигрыш – это их выигрыш. Они ждут, когда я отброшу карты и резко встану из-за стола. Ждут, когда я скроюсь в своей комнате. Или в пустоте. Они ждут моего небытия как манны небесной. Артиллерия их взглядов бьет без промаха и всегда в спину. Вы понимаете, граф? У меня флеш-рояль, а я – в проигрыше! Я в проигрыше, а этот хромой бес стоит с иезуитской усмешкой. Я должен был расстрелять его и Фуше до того, как перешел Неман. А дам с веерами не подпускать к себе на пушечный выстрел. И тогда не было бы никакого отречения, никакого Ватерлоо. Мое каменное лицо, отчеканенное на монетах, до сих пор вызывало бы трепет. И ваша Москва горела бы у меня каждый год!

 

 

Мой портрет написан на неосязаемой материи вечности. Взгляд видит только меня. Но вне этой материи меня нет. И всеобщий обман зрения, названный моим именем, гуляет по миру как неприкаянный. Кто знает, может быть, я и есть Вечный Жид? При жизни я никогда не думал об этом. А сейчас не могу думать ни о чем другом.

 

 

Финансовая система Швейцарии – изумительное зрелище, как хорошо темперированный клавир. Это лебединое озеро порхающих перед мысленным взором банкнот. Поэтому Швейцарию невозможно завоевать: ни одна армия не устоит, когда перед мысленным взором ее солдат порхает этот невероятный балет.

 

 

В память победы надо мной вы построили храм Христа Спасителя, потом взорвали его и устроили на этом месте бассейн, а потом восстановили храм, но не в первозданном виде, а с подземным гаражом и прочими, так сказать, удобствами. И после этого надругательства, содеянного властями на разворованные ими деньги и освященного вашей церковью как акт возрождения веры, – неужели после этого, граф, у вас повернется язык говорить что-либо об исторической памяти русских? Я не обвиняю – я спрашиваю. Разве отличается история этого храма от всей истории России?

 

 

Я не император Франции, я – император французов. Франции не нужен император, не нужен никто. А французам необходим. Либо император, либо гильотина – выбор невелик.

 

 

Однажды мне приснились две крысы – черные, неестественной величины. Я подумал, что это Талейран и Фуше стоят надо мной и ждут моей смерти. Замахнулся треуголкой – стоят. Бросил сапогом – мимо. Смотрят на меня и молчат. А потом вдруг говорят хором: «С добрым утром, ваше величество». Я проснулся, открыл глаза. Вижу – две крысы. Черные, неестественной величины. Как во сне. Замахнулся треуголкой – стоят. Бросил сапогом – мимо. Смотрят на меня и молчат. А потом вдруг говорят хором: «С добрым утром, ваше величество». Подошли, понюхали и пошли прочь. Я потом наткнулся на них у вашего Гоголя. Кто ему рассказал мой сон, случайно не вы, граф? Прошу вас, не рассказывайте ему мои сны. Этот Гоголь сам не знает, что пишет. Потому что не знает, кто такие Талейран и Фуше. Эти крысы никогда не приходят просто так. И никогда не уходят с пустыми руками. Потому что эти крысы – самые злобные существа на земле. Если они придут к вам во сне, знайте: это не сон. А если они вдруг скажут: «С добрым утром, ваше величество», – не верьте. У них что ни слово, то ложь. Они нарочно ставят все слова в таком порядке, чтобы нарушить порядок вещей. А ваш Гоголь этого не понимает и вставляет этих крыс в комедию. А им это только на руку. Комическим персонажам все дозволено. Они могут нарушать порядок вещей, срывая аплодисменты. И они этим пользуются. Они нарочно путают вас со мной. Они хотят запутать вас и меня, запутать так, чтобы мы перестали понимать друг друга. Лучше всего сразу послать их ко мне. Мол, император вас ждет не дождется. Увидите, что с ними будет. Фуше схватится за свой нос, чтобы тот не убежал куда глаза глядят, а Талейран захромает сразу на обе ноги и, волочась за дамами, будет им доказывать, что птица-тройка не долетит до середины Днепра. Самое печальное, граф, что дамам этот хромой может доказать все что угодно.

 

 

Смерть – это превращение, превращение в самого себя. Это метаморфоза – из памяти в беспамятство, из того, что было, в то, что есть и будет вечно. Но вечность – это отсутствие времени. Это пустота, которую заполняет Господь Бог, чтобы тот, кто очутился в ней по воле Провидения, почувствовал, что он – ничто.

 

 

Память человеческая, может быть, и коротка, но длиннее ее в этом мире все равно ничего нет.

 

 

Как вы думаете, граф, почему все живое пожирает друг друга? Почему мертвая материя подчиняется законам природы, а живая преступает все законы – божеские и человеческие? Почему любовь к ближнему естественно выражается в желании его сожрать? Вы, граф, пытались сожрать меня. Неужели ваша тайная любовь ко мне была столь велика? А зачем я пишу эти письма? Неужели только затем, чтобы ответить вам взаимностью?

 

 

Я опасаюсь тех, кто выращивает в своей душе карликовые деревья и называет это – сад моей души.

 

 

Лучшая ваша вещь, граф, – «Смерть Ивана Ильича». В подражание ей я написал роман «Жизнь и смерть». В нем всего одна фраза. Посвящаю это сочинение вам или вашей памяти – как вам будет угодно.

Жизнь и смерть

Незадолго до смерти он как-то чуть было не умер и потом вспоминал об этом всю жизнь.

 

 

Великие люди отличаются странным постоянством: они всегда похожи на свой образ, оставшийся в памяти поколений. Кардинал Ришелье всегда был кардиналом, Вольтер – молодящимся старцем, а Людовик XVI всегда потирал шею так, словно у него отрублена голова. Этой участи не избежать и нам с вами, граф. Я навсегда останусь императором в сером сюртуке и треугольной шляпе. А ваша борода затмит вашу трагедию и будет подметать вечность до конца света.

 

 

Между двумя иероглифами нельзя поставить точки с запятой. Знаки препинания не нужны, если пишешь по-китайски.

 

 

Когда я говорю с вами, граф, у меня в сердце – пожар Москвы. Я люблю смотреть, как в сердце горит Москва. Я знаю, что вам, русскому, это больно. А вы представьте, что это не Москва, а Лондон или Берлин. Напрасно, граф, вы на меня так смотрите. До Лондона вы, конечно, вряд ли дотянетесь, а сжигать Берлин вам, русским, сам Бог велел. Хотя бы раз в сто лет это следует делать неукоснительно.

 

 

Теория вероятностей придумана для утешения неудачников. А дети Фортуны должны играть – пан или пропал. Нужно испытывать себя при любом стечении обстоятельств. Тогда выигрыш – победа над соперником, а проигрыш – победа над собой. Ватерлоо – величайшая из моих побед, граф. А ваша – уход из Ясной Поляны. Если бы я умер на троне, а вы – в своей постели, нам было бы не о чем говорить, кроме теории вероятностей. Но русский граф стал перед смертью королем Лиром, а императора французов приковали к скале, как Прометея. Когда мою печень терзают англичане, я могу говорить только о вечности. Ни о чем другом – язык не поворачивается.

 

 

Пожар в моем сердце вряд ли опустошит вашу душу, граф. Но и у вашей души есть своя ахиллесова пята: она, граф, отзывчива. Звуки, долетевшие до нее, уже не умолкают. Будь я столь же отзывчив, как вы, я не смог бы расстрелять герцога Энгиенского. И никто никогда не назвал бы меня Антихристом или корсиканским чудовищем. И вы, граф, не удосужились бы описать меня своим гениальным пером. Признайтесь: для вас я бы просто не существовал.

 

 

Вы где-то сказали, граф, что писать стихи – все равно что пахать и танцевать за плугом. Не сомневаюсь, так оно и есть: вы пахали и знаете, о чем говорите. Не уверен, правда, что вы хоть раз танцевали за плугом, но гениальный писатель может это вообразить, и я готов принять ваш танец как метафору. Но почему вы не хотите принять как метафору войну? Разве красивый маневр – это не танец? Вы скажете: а бессмысленное убийство тысяч людей, а кровавые обрубки человеческих тел! И ради чего? – ради того, чтобы потешить ваше тщеславие! Я люблю тешить свое тщеславие, не отрицаю. А вы, граф, не любите? Вы знаете, скольких людей убили ваши романы? Или вы даже не ставите такого вопроса? Все павшие на полях сражений учтены и кроме них других жертв не будет. А ваши романы будут убивать и убивать, пока существует род человеческий. Количество ваших жертв неисчислимо, граф.

 

 

Все, что делается на века, делается с первой попытки, граф. Все, что не получается сразу, не получится никогда. Вторая попытка – самообман. А третья – просто смешна. Фортуна благоволит только к тем, кто требует невозможного.

 

 

Важен не знак – плюс или минус – важна абсолютная величина. Но вы ненавидите Абсолют, я знаю. Потому что искали его всю жизнь и не нашли. Потому что, осознав это, пытались спастись от него бегством – и не спаслись. А я не искал его, и он нашел меня сам. Узрев его, я, как и вы, ужаснулся. Но я не спасался бегством, не пытался свести его ни к морали, ни к политике. Я просто впустил его в себя и дал ему свое имя.

 

 

В старости Орлеанская Дева была бы похожа на вас. Да-да, граф, на вас. Я видел ее на старинном портрете. У вас и у нее одно лицо. Разница только в бороде. И в том, что она не дожила до старости. Ее явление из провинциальной глуши – чудо! А жертва – достойна Евангелия. Удивительная девушка! Пожертвовала собой ради того, чтобы спасти Францию от англичан. Потому что Франция прекрасна, а англичане отвратительны. Чем дальше, тем больше. Представляю, какое отвращение будут вызывать англичане лет через двести-триста. А через тысячу лет вообще не будет никаких англичан, кроме индусов, арабов и негров. И все они будут называться китайцами. Орлеанская Дева это понимала. Все понимала. Я видел ее костер, когда вставало солнце Аустерлица. Он пылал в моей душе при пирамидах, при Бородино, при Ватерлоо. Он и сейчас пылает в чьей-то неведомой мне душе и озаряет вечную тьму времен. Это чувство, граф, и есть бессмертие.

 

 

Надругательство Вольтера над Орлеанской девой вызывает у меня отвращение. При мне он бы не посмел сделать этого. Англоманы принесли Франции больше вреда, чем англичане. Случись это при мне, знаете, как бы я ответил Вольтеру? Я бы приказал сделать из его бюста писсуар. Его счастье, что я не воюю с покойниками.

 

 

Что значит: «Я люблю тебя»? Я люблю не так, как вы, граф, вы – не так, как мой брат, ваш император, а он – не так, как Господь Бог. И обратите внимание на то, как мало людей вообще способны любить. Даже самих себя, граф! Это кажется парадоксом лишь тем, кто видит в любви только лекарство от скуки.

 

 

Как говорил Заратустра, если долго вглядываться в бездну, бездна начнет вглядываться в тебя.

 

 

Некий умник утверждает, что Джотто не знал перспективы. Он, стало быть, знает, а Джотто, видите ли, не знал. И действительно, откуда Джотто знать перспективу, он же не бакалавр искусств, не член Академии художеств. Тайная перспектива восходит к Богу, и кто не ощущает этого – просто болтун.

 

 

Я как-то спросил Тальма, почему в драме действие развивается не по спирали, но, по-моему, он даже не понял вопроса. А мне невдомек, почему его называют романтиком. Романтиками были Ланн и Бессьер. И Ней был чистой воды романтиком. Пообещать Людовику XVIII привезти меня в Париж в железной клетке – разве это не романтизм? И привез бы – если бы я не пошел ему навстречу безоружный. Его расстреляли в Люксембургском саду, романтиков часто расстреливают. Вы были в Люксембургском саду, граф? Если придется, поклонитесь Нею. Я любил его, он был храбрец, каких мало. Мюирон, Дезе, Ланн, Ней... Каждому из них я обязан – жизнью или сражением. Ланн страшно упрекал меня перед смертью, но его упреки мне дороже всех славословий. Мы с вами, граф, тоже романтики. Вы – потому что хотите усовершенствовать человеческую природу. А я – потому что император французов не может быть никем иным. Чтобы покорить Париж, нужно завоевать сердца рыбных торговок. А кумиром рыбных торговок может быть только романтик.

 

 

Если бы я взорвал Кремль, Россия перестала бы существовать как духовное целое. Я хотел этого, ненависть переполняла меня. Зато теперь – хвала Провидению! – я счастлив, что в памяти русских, я не стал Батыем или Гитлером.

 

 

Можно смотреть на небо и думать о том, что оно соприкасается с землей. А можно думать, что оно соприкасается с землей, и не смотреть на него.

 

 

Я могу проиграть сражение, но капитулировать – никогда! Обстоятельства могут сложиться не в мою пользу, но не дать им стать сильнее меня – всегда в моей власти. Мое отречение, граф, это – обстоятельства. А Париж, взятый без единого выстрела, – это моя власть над ними.

 

 

Война и мир – ложное противопоставление, граф. Война никогда не победит самое себя, мир никогда не установится в душе человеческой, и разум никогда не примирится с тем, что Бог для него непостижим.

 

 

Не обращайте внимания на тех, кто требует внимания, не сочувствуйте тем, кто домогается сочувствия. Не убивайте в себе себя: именно это убийство – величайший смертный грех и преступление против человечности.

 

 

Я смотрел на пожар Москвы, как Ахилл на пожар Трои, как Нерон на пожар Рима, как Александр на пожар Персеполя. Горящий город – жуткое зрелище. Жуткое и мистическое. Я огнепоклонник, граф.

 

 

«Боже мой, Боже мой, зачем ты меня оставил!» – этот вопль Иисуса на кресте я иногда слышу так, как будто сам стою на Голгофе. Сына человеческого распяли при мне, граф. И те, кто называет меня Антихристом, знают это. Я, граф, не отвечаю на клевету. Я только повторяю эти слова, когда боль становится невыносимой. «Боже мой, Боже мой, зачем ты меня оставил!»

 

 

Нет пророков не только в своем отечестве, но и в своем времени. Современность слишком мала, чтобы вместить в себя истинно великого человека. А иной раз ему не хватает и вечности. Мир тесен, но время еще теснее. И границы его не обозначены ни на картах, ни в календарях.

 

 

Что есть истина? – спрашивает Пилат. Он хочет докопаться до нее человеческим разумением. Божественное недоступно его пониманию язычника. Но он чувствует, что что-то не так. А что не так – не знает. Его римское право упирается в процедуры, вина требует доказательств, и если их нет, для него нет истины. А чтобы поверить истину любовью, нужна вера. Вера, которой ему не дано. И он умывает руки.

 

 

Если у вас появится желание сжечь эти письма (а я, граф, не сомневаюсь, что рано или поздно оно появится – не у вас, так у ваших потомков, или у того, кто не будучи вашим потомком, возомнит себя таковым) – что же? – на то и бумага, чтобы гореть. Тот, кто утверждает, что рукописи не горят, повторяет слова Диавола, и сие неудивительно. Впадая в диавольский соблазн, человек всегда ощущает не адское пламя, а дуновение благодати.

 

 

Дело не в том, что истина непознаваема, дело в отсутствии истины как таковой.

 

 

Иногда хочется просто поговорить, а не высказать мнение. Уступить, а не добиться своего. Величие – всегда одиночество. Я смертельно устал от себя, граф. И бессмертие не спасает от этой усталости.

 

 

«Бунт укрепляет власть, которую не может сбросить». Это сказал Гюго, когда меня уже не было на грешной земле. Но я знал это до него, а Цезарь – до меня. А до нас – египетские жрецы и фараоны. Но это знание ничего не стоит. Любое человеческое знание ничего не стоит, граф. Мало того, что оно умножает печаль, как сказано в Библии. Чем больше знает человек, тем меньше он знает Бога.

 

 

Память обращена в прошлое, обращена к самому себе, которого больше нет. Так не значит ли это, что она обращена в пустоту? А куда, граф? Прошу вас, ответьте. Почему я помню себя, которого нет? Почему я, который есть, мучительно всматриваюсь в свое исчезнувшее отражение? Кого я ищу в том человеке, что мне до него?

 

 

Вы – мой любимый писатель. Вы да Руссо – два сапога пара. Ваша «Исповедь» потрясла меня. А потрясти такого человека, как я, посмертно – невозможно. Но вы, граф, достигли невозможного. Я простил вам все: и нелюбовь ко мне, и упоение от сонливости старого дурака Кутузова. Упивайтесь, граф, упивайтесь. На то и вечный сон, чтобы не пробуждаться.

 

 

То, что я вам скажу, быть может, скажет и кто-то другой. Но то, о чем я промолчу, никто другой не выразит своим молчанием.

 

 

Самое смешное, что когда-нибудь меня причислят к лику святых. Не в буквальном смысле, так в переносном. Перенесут мой прах в Пантеон, или в пирамиду Хеопса, или в московский Кремль, или в Вестминстерское аббатство. Будут курить фимиам, кадить, кропить и произносить речи. Объявят незаконнорожденным потомком Вильгельма Завоевателя. Или назначат внучатым племянником герцога Мальборо. Ничто так не веселит меня, как мысль о том, что когда-нибудь я стану англичанином.

 

 

Ангелы парят надо мной и перекликаются птичьими голосами. Морская пена шепчет о вечности. Солнце тонет в море. Лунная дорожка ведет прямо в небо. Я один на пустом берегу. Если крикнуть, мой голос обогнет землю и вернется ко мне. Но я молчу. И мой голос не возвращается. Я не слышу себя. Но меня слышат звезды.

 
 

© Оригинал рисунка на сайте
www.napoleon1er.com

 
 
© Коркия В.П., 2006
http://viktor-korkia.narod.ru/napoleon/napoleon.htm
Hosted by uCoz